Спартак
"Звать Россию к топору" - это цитата из письма "русского человека" в "Колокол" Герцена, авторство которого приписывают Чернышевскому...
Благодарю Вас за разъяснения, уважаемый Спартак. На мой взгляд, по стилю письма значительно больше похоже на авторство Н.А. Добролюбова, и мнения историков на этот счет разделились. Но это не столь важно, - наоборот, приведенный Вами пример прекрасно иллюстрирует мою основную мысль о коренном отличии фундаментальных устремлений Белинского, Герцена и Бакунина, с одной стороны, и Чернышевского, Добролюбова и Мар(к)са - с другой.
Настоящие проблемы для А.И. Герцена начались тогда, когда "к топору" Россию стали призывать люди его ближайшего окружения в эмиграции - Н.П. Огарев и М.А. Бакунин, которые стали делать это с несравненно большей настойчивостью, чем анонимный "русский человек", но, на мой взгляд, с совершенно иной мотивацией. По всей видимости, именно эти личные разногласия с ближайшими друзьями стали причиной резкого ухудшения состояния его здоровья и его преждевременной кончины в 1870-м году. Основной вопрос здесь заключается в том, против кого именно предлагалось заточить топоры.
В моем понимании, XIX-й век был в высшей степени трагической эпохой русской истории - временем великого противостояния двух противоборствующих и непримиримых сил, скрывшихся в управленческом аппарате Российской Империи и разлитых по всему телу российской государственности. Я имею в виду, конечно, Православие и занесенное Петром масонство (вместе с его фашистской метафизикой и идеологией - каббалой и вавилонским талмудизмом, со всеми их деривативами). Можно сказать, что это был век смертельного клинча двух систем, и одна из них должна была одержать верх - и не просто одержать верх, но умертвить своего противника. Поэтому любые призывы "к топору" могли иметь разную направленность, диаметрально разную.
Сегодня мы знаем, какая система "победила" - тотально сатанизированное масонство. Александру Ивановичу Герцену не хотелось резких мер и моря крови, и его можно понять. Его позиция вызывает определенную симпатию, однако, увы, усидеть на двух стульях ему не удалось.
Позвольте мне привести превосходно написанное Герценом предисловие, сопровождавшее публикацию в "Колоколе" (1860 г.) упомянутого Вами "письма русского человека". Оно раскрывает его мысли и чувства по поводу призывов "к топору" и вообще о ситуации в России той эпохи. Очень любопытный исторический документ - даже для нас, бесправных узников Египетского крокодила РФ, живущих в постапокалиптическую эпоху ничем не сдерживаемого талмудического мракобесия.
***
ОТ РЕДАКЦИИ
ПРЕДИСЛОВИЕ К «ПИСЬМУ ИЗ ПРОВИНЦИИ
Герцен Александр Иванович, 1812-1870
М. г.
Я долго сомневался, печатать ваше письмо или нет... и наконец решился, но считаю необходимым сперва сказать несколько слов об этом.
Вы говорите, что я уже печатал письмо моих врагов, отчего же не напечатать письма одного из друзей «не совершенно согласное с моим мнением», как прибавляет приложенная к вашему письму записка.
Мне раз случилось поместить враждебную статью, но это не достаточная причина, чтоб помещать дружеские письма, с которыми мы не согласны. Печатая враждебные обвинения мы садимся на лавку подсудимых и, как все подсудимые, ждем суда и вперед радуемся, если он будет в нашу пользу. Скажу больше, я предчувствовал, с которой стороны будет общественное мнение, и от всей души желал этого.
Но этого-то я и не желаю в отношении к статьям наших друзей, с которыми мы расходимся. Нам будет больно, если мнение выскажется против нас, и больно, если против них; торжество над своими не веселит. К тому же в наше бойкое время нельзя давать много места междоусобному спору, нельзя слишком останавливаться, а надобно, избравши дорогу, идти, вести, пробиваться.
Россия вышла из той душной эпохи, в которую людям только и оставалось теоретически обсуживать гражданские и общественные вопросы, и, что ни говорят, мы не взошли снова в гамлетовский период сомнений, слов, спора и отчаянных средств.
Дело растет, крепнет, и вот почему мы не можем быть беспристрастной нейтральной ареной для бойцов; мы сами бойцы и люди партии.
Впрочем, это замечание к вашему письму мало относится. Мы расходимся с вами не в идее, а в средствах; не в началах, а в образе действования. Вы представляете одно из крайних выражений нашего направления; ваша односторонность понятна нам, она близка нашему сердцу; у нас негодование так же молодо, как у вас, и любовь к народу русскому так же жива теперь, как в юношеские лета.
Но к топору, к этому ultima ratio притесненных, мы звать не будем до тех пор, пока останется хоть одна разумная надежда на развязку без топора.
Чем глубже, чем дольше мы всматриваемся в западный мир, чем подробнее вникаем в явления, нас окружающие, и в ряд событий, который привел к нам Европу, тем больше растет у нас отвращение от кровавых переворотов; они бывают иногда необходимы, ими отделывается общественный организм от старых болезней, от удушающих наростов; они бывают роковым последствием вековых ошибок, наконец, делом мести, племенной ненависти, — у нас нет этих стихий; в этом отношении наше положение беспримерно.
Императорство со времени Петра I так притоптало и выпололо прежнее государственное устройство, как этого не сделал 92 и 93 год во Франции, так что его нет в живых, что его надобно отыскивать в пыльных свитках, в летописях, оно для, нас больше чужое, чем Франция Людовика XIV.
И это не вся отрицательная заслуга его, — важнее этого, может быть, то, что оно и не заменило его ничем прочным органическим, что бы бросило глубокие корни и выросло бы помехой будущему. Совсем напротив, осадное положение императорства было вместе с тем постоянной реформой.
Сломавши все старое, императорская власть принималась обыкновенно ломать вчерашнее: Павел — екатерининское, Александр — павловское, Николай — александровское и, наконец, ныне царствующий государь, сто раз повторяя, что он будет царствовать в духе своего отца, ничего не оставил от военно-смирительного управления его, кроме сторожей, истопников и привратников.
Императорская власть столько же и строила, сколько ломала, но строила по чужим фасадам, из скверного кирпича, наскоро, здания его разваливались прежде, чем покрывались крышей, или ломались по приказу нового архитектора. Оттого-то никто не верит теперь не только в прочность Грановитой палаты и теремов, растреллиевских дворцов и присутственных мест, но даже казарм и крепостей.
Если что-нибудь уцелело под ударами императорского тарана, то это сельская община; она казалась немецкому деспотизму до того нелепой и слабой, что ее оставили, как детскую игрушку, зная вперед, что она исчезнет, как только благотворительные лучи цивилизации ее коснутся.
Другая Россия — Россия правительственная, дворянская — по той мере только и сильна, по которой она идет заодно с правительством. Они поссорились на вопросе об освобождении крестьян, и одной неловкости правительства следует приписать то, что оно не умеет воспользоваться этим.
Дворянская Россия — искусственная, подражательная, и оттого она бессильна как аристократия. Подумайте о разнице между крестьянским понятием о своем праве и понятием дворянским. Право на землю так кажется естественным и прирожденным крестьянину, что он в крепостной неволе не верит, что оно утрачено. В то время как дворяне знают, права их высочайше пожалованные и притом добровольно дарованные.
Да оно и некогда было забыть.
Сто лет тому назад тронутое дворянство русское решило вылить из чистого золота статую Петра III за то, что он запретил дворян бить кнутом. Сеченная спина долго не может сделаться аристократической, рубцы переходят в наследство на целые поколения.
Аристократизм, как царская власть, должен в себе иметь долю сумасшествия, без которого он не может быть истинным. Царь, не верящий в помазание божие, — диктатор. Аристократия, не верующая в свою независимую самобытность, в свое в крови и белой кости лежащее право, — дворня.
Оттого-то вольноотпущенные вельможи — не западные аристократы, а византийские евнухи, восточные сатрапы, преданные немецкие камердинеры, фавориты и пр. Они не сами по себе, и по понятной логике рабства чем дальше от трона, тем они самобытнее; чем ближе, тем зависимее и безличнее.
Дворянство наше может приобресть гражданское значение только одним выходом из правительственной касты в неопределенное сословие, называемое образованным. Для этого одна дорога — идти дальше самого правительства в освобождении крестьян с землею.
Где же у нас та среда, которую надобно вырубать топором? Неверие в собственные силы — вот наша беда, и, что всего замечательнее, неверие это равно в правительстве, дворянстве и народе.
Мы за какими-то картонными драконами не видели, как у нас развязаны руки. Я не знаю в истории примера, чтобы народ с меньшим грузом переправлялся на другой берег.
К метлам надобно кричать, а не к топорам!
Вы негодуете за то, что дело освобождения застряло, но неужели вы думаете, что это только от тупости одних и упорства других?
Я не так думаю.
Что правительство идет, поворачивая ноги носками внутрь, что оно само перепугалось, видя, как крестьянский вопрос потянул за собой все замысловатое петербургское устройство, — это правда. Что большинство дворянства с ожесточением степного волка держится за кость — это правда.
Но, позвольте вас спросить, давно ли у нас толковали о том, с землей или без земли следует освободить крестьян, давно ли хотели крестьян отбоярить с одними усадьбами — а теперь комиссий и несколько губерний согласны, что необходимо отдать крестьянам пахотную землю, и притом не по фантастическому нарезу, а по существующему факту.
Вопросы, теперь волнующие наше общество, вопросы, возникающие, поставленные везде, в книгах и дворцах, в университетах и канцеляриях, в военных школах и духовных семинариях, необычайно трудны; реакционная Европа у нас отдернула мало-помалу все мостики, обобрала все пузыри для плавания; с берега нам прямо приходится бросаться в море.
Что нам помогут немецкие юристы, сделавшие из сухого прусского деспотизма философию права, и французские политики, сделавшие из трёх революций третьего Наполеона? У англичан можно было бы что-нибудь занять, но их законодательство похоже на народные песни, которые прекрасны на своем языке и нелепы в переводе.
И что же может, в самом деле, сказать политическая экономия и религия случайной собственности о нарезке земель крестьянам, об обязательном выкупе, об общинном владении. Мы решительно оставлены на наши силы и на нашу неопытность.
Дайте же сколько-нибудь устояться, придти в ясность всей этой массе идей, надобно, чтоб одно мнение взяло решительный перевес. Что вы сделаете с топором, когда один полухор говорит, что вопрос об общинном владении решен всеми в русском смысле, а другой полухор уверяет, что он должен быть решен в английском смысле, и не сомневается в том, что он доказал несостоятельность общинного вопроса.
С полемикой в основном вопросе нельзя идти на площадь; 1789 год увлек всех, вот от чего его непреодолимая сила. Тогда были минуты, в которые сердца Мирабо и Робеспьера, Сиэса и Лафайета бились одинаким образом; потом пришло с развитием разветвление, раскаяние и отчаянный бой.
В печальный переворот 1848 г. вы видите совсем иное: той веры, одной и нераздельной, нет, даже знамени нет одного — социалисты были уверены, что они водворяют социальную республику, а политические демократы думали, что они доказали несостоятельность социализма и детскость его вопросов.
Следствия вы знаете, а я их видел своими собственными глазами, и, может быть, этот физиологический факт делает между нами большую разницу. Июньская кровь взошла у меня в мозг и нервы, я с тех пор воспитал в себе отвращение к крови, если она льется без решительной крайности.
Но и тогда, в случае крайности, мне кажется, что призыв к топорам — последнее, а не первое. Восстания зарождаются и возрастают, как все зародыши, в тиши и тайне материнского чрева, им надобно много сил и крепости, чтоб выйти на свет и громко кликнуть клич.
Что же у вас готово?.. Мы не знаем. Отступило ли оскорбленное меньшинство в сторону, составило ли тот первый punctum saliens, по которому притекут родные атомы, рассеянные теперь в неопределенном искании и брожении?
Сделано это или нет?
И это не все.
Призвавши к топору, надобно овладеть движением, надобно иметь организацию, надобно иметь план, силы и готовность лечь костьми, не только схватившись за рукоятку, но схватив за лезвие, когда топор слишком расходится? Есть ли все это у вас?
Одно вы мне можете возразить: а что будем делать, если народ, увидя, что его надувают освобождением, сам бросится к топору? Это будет великое несчастие, но оно возможно благодаря бесхарактерности правительства и характерности помещиков, — тогда рассуждать нельзя, тут каждый должен поступать, как его совесть велит, как его любовь велит... но, наверное, и тогда не из Лондона звать к топорам. Будемте стараться всеми силами, чтоб этого не было!
Вот все, что я хотел вам сказать.
В заключение одно слово насчет того, что вы называете моим «гимном» Александру II.
Одной награды, кажется мне, я мог бы требовать за целую жизнь, посвященную одному и тому же делу, за целую жизнь, проведенную, как под стеклянным колпаком, — чтоб, наконец, не сомневались в чистоте моих убеждений и действий.
Я могу ошибаться в пути, много раз ошибался даже, но наверное не сворочу ни из страха перед фельдъегерской тройкой, ни из благоговения перед императрицыной каретой!
Сказавши это, я вас спрашиваю: да полно, ошибся ли я? Кто же в последнее время сделал что-нибудь путного для России, кроме государя? Отдадимте и тут кесарю кесарево!..
Прощайте и не сердитесь за длинное предисловие.
25 февраля 1860.
И-р.
***